ВАГОН КАРТОШКИ
Нынешних студентов, пожалуй, не отличить от
профессоров: и по одежке перещеголяют, и чинно раз-гуливают с
портфельчиками. Правда, в них нередко, вместо конспектов лекций,
припрятаны бутылки с пивом. Это теперь. А я учился в начале
шестидесятых, и хлопчатобумажные брючонки были нашим единственным
богатством. С утра горячими углями набивали утюг, похожий на тупорылый
колун, и, сопя от усердия, наводили стрелки — до остроты невероятной.
Хватало их ненадолго: посидишь минуток пять — штанины опять в складках,
как пожухлые рукава старой крестьянской шубы.
В наших карманах ветер редко задерживался: в один руку сунешь — пусто, в
другом пошаришь, а на пальцах — махорочная пыль. Одно хорошо — не очень
голодали. Деревенские родственники подбра-сывали картошечки с сальцем и
не забывали добавить маслица. После занятий летели на кухню обще-жития
жарить-парить. Когда из распахнутых окон валил чад, вся округа
догадывалась: кто-то получил очередной гостинец, потому на плите шкварчит и булькает.
Словом, жизнь катилась своим чередом, и нам казалось, что катилась
неплохо. Носы не вешали, хвосты держали трубой и вроде бы благополучно
плыли к выпускным экзаменам.
Вот тут-то, на последнем курсе, и произошла перемена декораций. Суть
была проста и стара, как мир. Училище располагалось в старинном тихом
городке, и в нем, в основном, учились девушки, ребят же по пальцам можно
было сосчитать. На летних каникулах совершилось чудесное превращение
тощих и угловатых девчонок в прелестниц и недотрог. Порой нечаянно
заденешь — сразу кидает в жар. По вечерам то одного парня заметишь в
тихом уголочке с девушкой, то другого. А какой же ты кавалер, если в
кармане вошь на аркане: ни тебе в кино сходить, ни мороженым угостить
подругу. Короче, денежная проблема, как ни крути, встала почти перед
каждым парнем.
Однажды на переменке собрались мы с ребятами за дровяным сарайчиком,
покуриваем тоненькие па-пироски-«гвоздики», думаем-горюем: из областного
центра в наш городишко приезжает духовой ор-кестр, два вечера будет
играть на танцплощадке в парке! Разговоры об этом среди молодежи шли
це-лую неделю. Да и как не говорить? Всем до тошноты надоела хрипящая
радиола. Всякие «Поющие сердца» или «Без сердец поющие» только-только
начали плодиться, как поганки, и гремели по крупным городам. У нас пока
обходились радиолами. Причина ясна — в мелкой лужице водятся лишь
мелюзга и головастики.
Еще утром, перед занятиями, в коридоре меня перехватила Танюша и
возбужденно спросила:
— Пойдем?
Я понял, куда она зовет. Невесело мотнул головой, и под ложечкой заныло,
заныло — до стипендии-то дожить надо.
И вот мы, горе-ухажеры, за дровяным сарайчиком тоскливо размышляем,
вздыхаем и локтями придерживаем свои знаменитые штаны. В это унылое
сборище ворвался Саша Ласкаев, — налетел смерчем, затеребил, заболтал.
Носик-пуговка вздернут выше обычного, улыбка растянула рот до ушей.
Казалось, ему незнакомы ни заботы, ни печали: всегда весел, хвалят —
улыбается, ругают — улыбается. Все-то он знал, вплоть до настроения
директора училища, — держал нос-пуговку по ветру и ловил новости, ни
одна не проскальзывала мимо его чутких ушей.
— Ну, шкалики, что повесили головы? — бодро спросил Саша.
На первом курсе «шкаликами» нас прозвал завхоз дядя Егор. Многие ведь
пришли учиться после семилетки и ростом, понятно, выдались чуть выше
сапога, — медленно росла ребятня послевоенной поры.
— Есть у меня на примете дельце... такое, знаете, денежное! — Саша
наслаждался нашими удивленными лицами и сыто щурился, как холеный кот.
Мы же столпились вокруг него, тянули худые шеи и дышали жарко, с
надеждой. Выдержав паузу, он растолковал:
— На станцию горы картошки понавезли, а грузчиков не хватает. За
погрузку одного вагона без разговоров выкладывают семьдесят целковых...
чистенькими, без вычетов!
Он прямо оглушил нас: шутка ли — семьдесят рублей! У завхоза месячная
зарплата меньше. Лишь Ваня Пичелин не разделил общего настроения. Среди
нас был он старше по годам, повыше ростом, покрепче. В армии отслужил и
успел поработать лесорубом. Короче, затесался в нашу компанию уже
понюхавший жизнь человек, что держало нас, «шкаликов», на расстоянии. А
ведь вполне мог верховодить нами, но в вожаки не лез, предпочитая больше
помалкивать и усердно хмурить брови, если над чем-нибудь задумывался.
— Какие вагоны, двухосные или большие? — допытывался он у Саши.
— Нормальные, на пятьдесят тонн!
Очень кстати Саша Ласкаев раздобыл информацию о погрузке картошки! Все
загорелись идеей поправить свое шаткое финансовое положение.
— Двинем после занятий! — подытожил обмен мнениями Петя Кузяев, высокий
и худой парень с косой челкой и длинными ресницами — как у девчонки на
выданье. За них его прозвали втихомолку «невестой». Кое-кто попробовал
подсмеяться над ним в глаза, но потом зареклись шутить, так как драться
он не любил и не умел, однако крепенькими кулаками махал столь усердно,
что и задевал ненароком. До кровушки.
Решили идти всемером: жаждали получить кругленькую сумму — ровно по
десятке; доселе невиданный капитал для недавних школяров. Стипендия не в
счет, она шла на поддержание нашего бренного существования.
На станции отыскали кладовщика. Дородный хмурый старик, склонив голову
набок, зорко осмотрел нас, сбившихся в стайку, как желторотые птенцы в
гнезде. Ему уже за пятьдесят, лицо удлиненное, разлапистый нос в синих
прожилках и со впадинкой на кончике, а под ним темнели густые усы. Одет
он был в стеганый ватник с боковыми карманами, на неглаженых, но чистых
брюках пузырились коленки, яловые сапоги начищены, словно собрался на
гулянку. С минуту шло взаимное разглядывание.
— Значится, бобы, надумали попробовать на вкус хлеб грузчика? — он
говорил хрипло, и слова падали тяжело. — Тогда сначала сбегайте в
контору и запишите свои фамилии.
«Штучка похлеще нашего завхоза, — подумал я, — за пацанов считает.
Погоди, бобы себя покажут, и у тебя от удивления усы встопорщатся, как
иголки у ежа! Что это на нас клички вешают? Завхоз «шкаликами» прозвал,
этот стариканище тоже выискал обидное прозвище...»
В полутемной станционной конторе молчаливый очкастый мужчина записал
наши фамилии, и на склад мы вернулись с горделиво поднятыми головами.
Как же, серьезное дело доверили! Бодрила нас и мысль, что завтра в
карманах захрустят заветные бумажки.
Кладовщик Маркелыч, так он представился, встретил нас в дверях и
пригласил в склад:
— В носилки, — показал он на объемистые ящики с длинными ручками, —
вмещается по центнеру, а когда налипнет грязь, то они еще тяжелее.
Доверху не насыпайте — пупки развяжутся... Орудовать будете вот этим
инструментом. — Его жилистые темные руки уверенно обхватили
отполированный черенок восьмипалых вил с шариками на кончиках зубьев. —
Грузите осторожней, картошку не бейте, она пойдет в столицу, в Москву.
Маркелыч принес ведро воды и буркнул, мол, уработаетесь, загорится
нутро, тогда и тушите палючий зной; бросил на ящик связку грубых
рукавиц. Пожалуй, они были бы великоваты и нашим отцам.
— Ну-ка, подойдите на минутку поближе,— помахал Маркелыч рукой, словно
подгребал нас, мелюзгу. — Не гоже работать, как Бог на душу положит. В
артели положено быть старшему. Кого поставим?
Мы дружно отказались. Однако кладовщик грубо оборвал наш галдеж: «И
птицы не летают без вожака!» Первым сориентировался Саша Ласкаев, —
подкатился к Маркелычу и вежливо сказал:
— Раз надо... Мы понимаем, дело требует порядка.
Кладовщик словно не заметил Сашу, хотя и стоял тот перед ним! Его
тяжелый взгляд скользил по нашим лицам. Секунды тянулись долго. Потом он
длинным, как школьная указка, пальцем ткнул в сторону Вани Пичелина и
твердо сказал:
— Он будет старшим... Все слышали?
Разве поспоришь? Мы промолчали и тем самым согласились с выбором.
Наверное, каждый в душе считал, что уж он-то лучше справился бы с этой
ролью. Куда Ване быть старшим?! Молчун и тугодум, пару слов из него не
вытащишь клещами.
Маркелыч отозвал новоиспеченного вожака в сторонку, о чем-то они
пошептались и вернулись. Кладовщик снял фуражку, — глубокую и широкую,
похожую на грачиное гнездо, положил на опрокинутые носилки и
скомандовал:
— Вытряхивайте, бобы, карманы, чтобы не было в работе помехи.
Сам расстегнул ватник, из нагрудного кармана старой выцветшей
гимнастерки достал бумажник, покопался в нем, вытащил два рубля и бросил
в «котел».
Мы нехотя зашарили в карманах. Первым кинул полтинник Володя Митякин,
самый маленький и худющий среди нас. Я бережно, как величайшую ценность,
положил копейки, занятые на еду до стипендии. Ух и жалко было
расставаться с ними! — пришли подработать, а тут выкладывай последние
гроши... Саша Ласкаев скривил губы и сквозь зубы процедил:
— Алкашей поить не нанимался, — отвернулся и сел на ящик.
Меня как плетью хлестануло: вот зачем обобрали — дань платить старому
хрычу. Для этого ему и старший понадобился. Я едва не запустил по его
носу крупной картофелиной; промедлил и не решился, позавидовав Саше
Ласкаеву: тому хватило смелости выложить правду в глаза.
— Значится, три рубля с полтиной, с миру по нитке,— буркнул Маркелыч;
сунул руку с деньгами в карман ватника, взял потертую черную сумку и,
уходя, в дверях через плечо бросил Пичелину:
— Смотри, старшой, чтоб все здесь... аккуратно.
И боком, валко, как ворона против ветра, он двинулся к вокзалу.
Ваня Пичелин установил между погрузочной площадкой и вагоном трап,
сколоченный из толстых досок и поперечных реек, и принялся распределять
обязанности:
— Ты, Володя, — предложил он самому хлипенькому, Митякину, — становись
на загрузку носилок, а мы их будем таскать в вагон. Я работаю в паре с
Сашей...
— Нет! — улыбаясь, сказал Ласкаев. — С тобой отказываюсь. Ты, видать,
скоро побежишь в буфет следом за Маркелычем... Одному-то там скучно!
— Тогда работай с Кузяевым, — спокойно согласился Ваня и обратился ко
мне: — Давай вдвоем с тобой, не возражаешь?
Подходящих слов, чтобы отказаться, я не нашел и опустил голову; снова
позавидовал Саше: умеет он постоять за себя.
За работу принялись часа в четыре. Первые ящики взвесили. Старикан
говорил правду: полный ящик тянул под центнер. Когда поднимаешь его, то
кажется, что вот-вот провалишься по колено в бетонный пол склада. На
трапе доски прогибались и скрипели. Скрипели и мои жилы на шее.
Поднимаешь носилки с пола, шагнешь — захрустит в хребтине по-сверчиному
и будто вспышка молнии больно ударит по глазам и в темечко.
Прежде чем взяться за ручки, Ваня плевал на рукавицы, потом нагибался и
рывком дергал носилки вверх. Мне. сзади было видно, как его шею заливала
краснота, и ростом он становился ниже, — спина круто выгибалась, как у
матерого окуня. При ходьбе ноги Ваня расставлял широко, по-матросски.
Таскать носилки каждый приспособился по-своему: пыхтели, отдувались,
исходили потом, который тек в три ручья, и какой-либо охоты зыркать по
сторонам никто не испытывал. Перед глазами мелькали спина напарника,
доски трапа и вороха картошки, — крупной, сухой. Все же одна пара
невольно при-влекала внимание: тощий Петя Кузяев при ходьбе сильно
горбился, вытягивал цыплячью шею, отто-пыривал полусогнутые острые
локти, и казалось, что сейчас он взлетит и упорхнет подальше от этого
прожорливого вагона; или же нырнет мимо трапа на рельсы и уползет на
карачках по шпалам. А Саша Ласкаев за ним семенил, как пьяный: голова
запрокинута, нос-пуговка задран вверх, грудь колесом выпячена. Быстро
умучился он, но форс держал — этакая страдальческая улыбочка по-прежнему
гу-ляла на губах. Не до смеха мне было, у самого от усталости тряслись
поджилки, и взмок, как загнанная лошадь. Да уж больно комично выглядела
эта пара; улыбнулся я, и на ум пришло сравнение с раком и лебедем:
Саша-то словно уцепился за носилки и тянет их назад, чтобы не взлетел
или не нырнул куда шагающий впереди Петя.
Ваня Пичелин одергивал нас: «Не, бегайте, ребята, не перегружайте
носилки, иначе долго не протянете». Никто его не слушал, — с азартом
рвали пупы; личную выгоду видели невооруженным глазом — те деньжата,
которые получим завтра. Мне слышался хруст бумажек, виделась счастливая
Танюша на танцплощадке, а я — рядом с нею. От этого носилки легчали, и
не страшно было нырять в ненасытную темную пасть вагона.
Маркелыч принес в пузатой сумке что-то тяжелое. Засунув ее на полку,
сказал Пичелину:
— Передохните, отдышитесь. Вишь, взмокли... Я вечерком загляну, приму
работу, — вышел из склада и будто растаял.
Из нагрудного карманчика ковбойки Ваня за цепочку вытянул круглые часы,
взглянул на циферблат и объявил:
— Перекур на десять минут.
С наслаждением мы швырнули ненавистные носилки и приткнулись, кто где
смог, — на ворохах картошки, на ящиках, а Саша Ласкаев кинулся к ведру:
зачерпнул и успел лишь поднести ко рту большую алюминиевую кружку, Ваня
перехватил его руку. Вода расплескалась, и их облило.
— Не пей! — дружески посоветовал Ваня. — Вода силу смоет.
— А что же прибавит? — взъерепенился Саша. — Вонючая водка? Эту гадость
ты сам пей. Тоже мне... учитель. Отдай кружку!
— В артели, как и в армии, за все отвечает старший. Прислушайся к
совету, глядишь, и пригодится.
— Выискалось начальство на наши головы! — вовсю разбушевался Саша. —
Сговорился с кладов-щиком, старшинство выклянчил, чтобы водки
налакаться! Ребят ограбили... А эти дурачки вывернули карманы, последние
копейки отдали! — глаза у него от злости сузились и брызжут искрами. —
Отдай кружку!
— Только по глотку,— убеждал Пичелин.
Он зачерпнул воды и протянул кружку Саше. Не стал тот пить, отвернулся.
Тогда Ваня глотнул сам и пустил кружку по кругу. Спеклось у всех внутри,
будто полыхает в груди всамделишный огонь. Мы были готовы осушить все
ведро, однако никто не ослушался. В словах Вани ощущалась спокойная сила
и уверенность, словно знал он то, о чем мы и не догадывались. Это
сдерживало и гасило раздражение.
Быстро пролетели десять минут, отведенные на отдых. Ваня снова
распорядился по-военному: «Подъем!» — и первым шагнул к носилкам.
В это время Саша Ласкаев подхватил ведро и, обливаясь, сделал большой
глоток, — вода булькнула в горле и полилась, как в бездонную бочку.
Напившись, он вытер рукавом губы и удовлетворенно икнул.
Носилки тяжелели после каждой ходки. Распахнутая дверь вагона была
похожа на пасть чудовища, — шутя, проглатывает он стокилограммовые
порции картошки, и никак не насытится. Куча в вагоне росла медленно.
Порой возникало чувство обиды и злости на проклятущую картошку, на
самого себя. В минуту слабости хотелось забиться в темный угол склада,
спрятаться в ворохе холодной картошки и забыть о тяжеленных носилках и
скользком трапе. Ваня чутко улавливал, когда мне становилось невмоготу,
— сохли руки и шатало по сторонам, — успокаивал и находил повод к
минутной передышке:
— Смотри, на трап налипло много грязи, скользко... Чуток отдохни, а я
почищу...— Он лопатой принимался скрести липкую грязь.
— Ты коврик приволоки и на нем развались. Мя-ягонь-ко! — мимоходом
съязвил Саша Ласкаев.
Я посмотрел на него и не удержался от смеха. Потное лицо он часто
вытирал заляпанным рукавом, и на лбу, щеках красовались грязные полосы.
Но по-прежнему — улыбка, хотя и вымученная, по-преж-нему задиристо
торчит нос-пуговка,— этакий бодрячок-клоун затесался в нашу артель.
Почистив трап, Ваня щепкой снял комья грязи с сапог; мне же протянул
тряпку и предложил вытереть брюки. Я отмахнулся, мол, все равно
захлюстаются.
— Вытри, — твердо сказал он мне, — грязь портит настроение, и от этого
убывает силенка.
Мы снова и снова ныряли в разверстую пасть вагона. Время приобрело
ощутимую тяжесть и неумолимо скручивало наши тела, — в них осталась лишь
безмерная усталость и ни одной разумной мысли, все испарилось вместе с
потом. Мы механически шаркали от склада к вагону и обратно. Ближе к
вечеру все усложнилось: ворох картошки вырос, дверной проем приходилось
закрывать горбылями и поднимать кверху трап, — карабкались, как по
крутому откосу.
В очередной долгожданный перерыв, объявленный Ваней Пичелиным, мы
кинулись к ведру с водой. Догадавшись по нашим горящим глазам, что мы
разорвем его в клочья, если помешает напиться, он буднично сказал:
— Не облейтесь, лучше попробуем подарок Маркелыча. Недоумевая, мы
переглянулись. Я подумал: «Неужели предлагает пить водку?» Саша Ласкаев
осмелился выразиться вслух:
— Здесь алкашей нет. Ты уж давай сам... с сизоносиком! Он демонстративно
зачерпнул полную кружку воды. Ваня на него — ноль внимания; с треском
распахнул молнию черной сумки и выкатил на ящик громадный полосатый
арбуз; оттуда же достал сверток, развернул плотную хрустящую бумагу. У
нас взыграл аппетит, когда разглядели шмат сала! Складным ножиком он
распластал сало на порции размером со спичечный коробок, неторопливо
нарезал хлеб на куски и половину арбуза развалил на сочные ломти.
Приготовив все, торжественно пригласил:
— Теперь попируем!
Со смаком, причмокивая пухлыми губами, он вгрызся в арбуз. А мы поначалу
оробели, — словно пень-ки замухренные, и чувствовали себя неловко. Очень
неожиданно развивались события, да и замечание Ласкаева сдерживало.
Крепились недолго — не устояли перед вкуснятиной, притягивающей
оголодав-шие взгляды, перед сопением Вани, доканчивающим арбузную
дольку. Набросились на еду, аж за ушами трещало! Только Саша Ласкаев
нарочно приладился в сторонке; улыбался с усилием, — губы дрожали, как у
обиженного ребенка.
— А ты чего не ешь? — Ваня сделал вид, что не замечает его состояния. —
В артели все сообща: работать — чтоб косточки хрустели, за столом
орудовать до тех пор, пока пузо не загудит барабаном.— Отвлекая нас от
засмущавшегося Саши, он ловко поменял тему разговора:
— Зря, ребята, отдыхаете сидя.
— Митякину без разницы. Сядет или встанет, все одинаковый, от горшка два
вершка, — Петя Кузяев, подкрепившись, обрел способность шутить и
подпустил шпильку.
— Не в росте дело, — серьезно растолковывал Ваня. — Простой пример. Коня
после длительного пробега сразу не заводят в конюшню, прогуливают — без
спешки и дерганья. Останови резко, и может кровь в жилах застыть, ноги
отнимутся... И вы поднимитесь, не то превратитесь в сухоногих жеребцов,
захромаете и далеко не уедете, много не натаскаете.
Много ли человеку надо, тем более студенту, — перекусить, отдохнуть. К
нам вернулось веселое настроение: пошутили, посмеялись и снова
запряглись в носилки.
Уже смеркалось. Из-за леса наползала темнота и тихо гасила последние
отсветы вечерней зари. Проглянули первые звезды — робкие, осенние. Их
голубоватое мерцание холодными искорками уко-лоло в грудь и напомнило
детство: на скамейке сидит дед, плетет лапти и рассказывает сказку, —
голос крепок и гудит, как зимний ветер в печной трубе. Порой он
переходит на шепот, словно шелестит сухой камыш: «Пустил змеюга огонь на
парня...» Наяву переживал я дедову сказку о семиглавом змее, и от страха
меня даже на теплой печке пробирал мороз, зашевелились волосы.
Преодолевая испуг, я каню-чил: «Дедушка, что дальше случилось с парнем?»
Стукнет дед кочедыком по лаптю, протянет оче-редной стежок и поучает:
«Запомни, внучек, с добрым и праведным человеком худого не случится ни в
сказке, ни в жизни. А если, не приведи Господь, свалится на плечи беда,
то люди помогут, выручат...».
Э-эх, заныло в сердце, замечталось: сейчас полеживать бы на печке,
пригревшись лопатками и голыми пятками к. теплым кирпичам, слушать
дедову говорильню и считать щели на потолке... Увы, деда давно нет в
живых, а вместо сказки нынче выпали на долю тяжеленные носилки с
картошкой.
— Ты что, уснул? — донесся голос Вани Пичелина. — Хватай конец трапа,
его нужно повыше поднять.
Трап, сколоченный из свежих сосновых досок, громоздок и увесист. Я
испугался: «Не осилить!» Руки одеревенели, и ног не чувствую.
С трапом все же справились. Тем временем вдоль железнодорожной линии на
столбах вспыхнули яр-кие лампочки. На свету увидел ребят — потные,
грязные, осунувшиеся. Работают молча, какие могут быть разговоры, если
силенки тают с каждой ходкой и со страхом думаешь, что уже просто
невозможно вернуться, обрывая кожу с ладоней, поднять очередную порцию
картошки и пройти вроде бы короткий, но такой мучительно тяжкий путь в
три десятка шагов от склада до вагона, затащить носилки наверх и с
облегчением освободиться от ноши. Иногда в глазах мелькали красные
сполохи с черными брызгами; отзывались они дрожью и хрипом в груди.
В парке заиграл духовой оркестр, — звякали медные тарелки, гулко бил
барабан, стонали трубы. Мелодия вальса поплыла над окрестными улочками.
Наваждение овладело мною и... зависть черная к беззаботным людям,
веселящимся в свои законные часы отдыха. По примеру Вани я поплевал на
рука-вицы, стиснул зубы и схватился за ручки носилок. Наверное, злость
добавила сил — шагалось тверже и легче. Забеспокоила ехидная мыслишка:
«Ну, как Танюша побежала на танцы? Подружки затащат, как пить дать,
затащат! Они что угодно променяют на пляски, девушки все такие. А на
танцплощадке под-летит к ней кандибобером какой-нибудь хмырь болотный:
«Разрешите пригласить?» — облапит тонкую талию, и закружатся они,
закружатся!»
— Не тряси носилки.
Голос напарника вернул на грешную землю, — ого, меня начало шатать. В
висках постукивают и скри-пят жернова, заглушая духовой оркестр,,
играющий в парке. Голова раскалывалась, в ней уцелело одно лишь слово:
«Отдых, отдых...» Споткнись я тогда и упади, уже не поднялся бы;
потому-то и держался, — до потемнения в глазах, до изнуряющей дрожи в
ногах. Неожиданно упал Саша Ласкаев: посколь-знулся на трапе, выпустил
ручки, носилки грохнулись на площадку и отшвырнули Петю Кузяева; глухо
застучала картошка, обсыпавшаяся под вагон.
— Кляча пожарная, в оглоблях спишь! — орал Петя, потирая ушибленный
локоть. Еще секунда, и он кинулся бы на напарника с кулаками. Ваня
втиснулся между ними, предотвратил драку.
— Успокойтесь, ребята, всякое бывает, — и мягко упрекнул: — Говорил же —
трап нужно чистить, с сапог грязь соскабливать.
Стоя на коленях, Саша торопливо вытирал испачканные руки о штаны. Вид у
него очумелый, — глаза вылуплены, лицо мокрое от пота, беспомощная
улыбка... Будто ненароком окунулся он в ледяную воду и еще не сообразил,
что с ним приключилось.
— Здорово ушибся? — спросил Ваня.— Вставай, приведи себя в порядок.
Не поднялся Саша, а вскочил как ужаленный,— исчезла привычная улыбка, и
злоба перекосила его лицо:
— Приводите в порядок свои мозги! Я вам не трактор, я не железный! —
закричал он с надрывом и, подволакивая ушибленную ногу, заспешил в
склад, в горячке резко сдернул с гвоздика пальто — ве-шалку оборвал,
чертыхнулся, плюнул на пол и заковылял к выходу.
— Постой, ты куда? — Ваня загородил ему дорогу.
— На танцы! — ощерился Саша. Он прямо исходил желчью и задыхался, как
выброшенная на песок рыба. — Ничего, проживу и без дурных денег. А вы
ломайте горбины, ломайте и превращайтесь в верблюдов.
— Вернись, — Ваня придержал его за рукав, — немножко осталось.
Передохнем и догрузим.
Молчком Саша свободной рукой грубо толкнул Ваню в грудь, выдернул рукав
и выбежал из склада.
Опять я позавидовал Ласкаеву: никто ему не помеха, что задумает, то и
делает. Сейчас придет домой, умоется и спокойно заляжет в постель. Нам
же еще таскать и таскать. «Пропади все пропадом! Встану и пойду за
Сашей. К черту деньги, танцы и прочее...» От этих мыслей всякое могло
случиться, может, и сорвался бы, — наорал и сбежал. Остановило лицо Вани
— бледное, окаменелое; кулаки он прижат к груди и рванулся нам
навстречу:
— Кто еще слаб на пуповину? Ступайте следом на ним!
Никогда мы не видели нашего старшого таким исступленным. Крик я отнес на
свой счет. Неуютно стало, даже поежился, на сердце заскребли кошки: «Чем
я хуже других?
Они-то вовсе не похожи на богатырей, а терпят, — Исподтишка я оглядел
усталых товарищей. — Буду пахать носом по бетонному полу, а выдержу!»
Пошумел Ваня и притих — сообразил, что на одной сознательности не
дотянем до конца погрузки. Разрезал остатки арбуза на шесть долек.
— Давайте подкрепимся. Как говорится, для матушки княгини угодны дыни, а
для батюшки пуза надо арбуза. Налетай!
На шутку мы не отреагировали. Не до веселья, а на ящике красовались алые
куски! Сопя и сплевывая арбузные семечки, мы быстро расправились с
последками.
— Знаете, ребята, — сказал Ваня, — если человек однажды переборет свою
слабость, многое ему будет по плечу. Судьбу устроит по собственному
разумению. Что задумает, того и добьется. Несладко придет-ся тому, кто
не одолеет, очень худо! В слизняка превратится: с оглядочкой заживет, с
расчетиком. Где полегче, там и урвет, а уж потрудиться на совесть —
ни-ни!
— В какой «мудрой» книге вычитал? Поделись,— подковырнул Петя Кузяев.
Перекусив и чуток отдохнув, он обрел прежнюю способность язвить — и про
ушиб забыл.
— Не из книги, Петюнчик, на собственной шкуре испытан...
— Утопающего спас, из горящего дома вытащил старушку или ходил в
штыковую атаку?
— В столовую за борщом! — вставил Володя Митякин и прыснул в кулачок.
Надо же, впервые за сегодняшний вечер подал голос самый махонький из
нас, самый застенчивый! Значит, оклемались мы и теперь нам сам черт не
страшен.
— В героических делах не участвовал. Но в армии однажды приключилось со
мной...
— Грудью танк остановил? — не унимается Петя.
В глазах Вани угадывалось сомнение — стоит ли рассказывать о
сокровенном; да, решиться на это не так-то просто. Весь он был перед
нами как на ладони, пережитое и испытанное отразилось на неулыб-чивом
круглом лице: просматривалось в затвердевших губах и желваках,
вскочивших на скулах, в нахмуренных бровях и мокрых прядях волос,
прилипших ко лбу. Он неуловимо повел плечами, и за этим жестом нам
почудилась та тяжесть, что когда-то свалилась на загривок и гнула к
земле; видно, память о ней до сих пор не дает ему покоя, словно
переступил он тогда черту, за которой и мир, и люди увиделись в ином
свете. Слегка поколебавшись, Ваня обошел молчанием подробности, — глухо
намекнул:
— Выпала раз сложная ситуация... Вроде ничего особенного! Ну, не выполни
я приказа — никто бы не пострадал, к тому же наклевывалась лазейка...
скрыть и промолчать. И тогда все в ажуре, без шишек на лбу! Вот и у нас
похоже: недогрузим вагон... от маленькой недостачи в Москве не
оголодают, из других мест привезут.— Он встал в дверях склада и указал
на вагон:
— Давайте прикинем и представим, что в свое время предназначалась
картошка для осажденных ленинградцев... Сколько жизней она спасла бы!..
В каждом деле так: хоть с катушек долой, а сделай честно. Иначе, как
себя зауважаешь? Как научишься жить без уверток и самообмана?..
Он не давал команды приступить к работе, — встали сами. Мы с ним полезли
вниз, собирать рассыпанную картошку. Я слышал рядом сопение Вани, и мне
становилось спокойнее. В темноте, ударяясь о вагонные колеса, оси и
какие-то выступы, особой боли не испытывал — пустячные синяки,
рассосутся! Гораздо важнее было почувствовать, не умом — сердцем, каждой
клеточкой, — что я все-таки выдержу одно из первых испытаний в своей
жизни. О хрустящих бумажках вспоминалось без душевного трепета. Вновь и
вновь раскаленными от мозолей ладонями я хватался за ручки носилок и,
пошатываясь, карабкался по трапу наверх. Потом, согнувшись в три
погибели, пробираться по сыпучей картошке подальше от входа, — иначе в
следующий раз не забраться в дверной проем.
Я потерял счет ходкам, и никто не заикался об окончании работы, хотя
насыпано-то почти под самую крышу. Пусто было в голове, так пусто и
звонко, как на льду замерзшей Мокши, когда между ее бере-гами несется и
стонет поземка, а над заснеженной округой нависает стылое небо с
холодными выпук-лыми звездами. Сейчас в моей груди спеклись воедино и
дедовы байки, и видения зимней реки, и про-жорливый вагон, и зазывная
музыка духового оркестра. Ощущение слитности со всем происходящим вокруг
меня было настолько пронзительным и... осязаемым! — что возникло
опасение: если не вы-держу погрузку до конца, исчезнут эта звонкость и
живое осязание родины. Мне, мне довелось схва-титься в рукопашную с
семиглавым змеем из дедовой сказки!
Ближе к полуночи заявился Маркелыч, — приволок в сетке-«авоське»,
завернутое в газету нечто круг-лое. Поставил ношу на перевернутые
носилки, обеими руками покачал — надежно ли стоит; затем со стенки снял
короткую лесенку, приставил к вагону и заглянул в верхнее окошко. Слазил
и на дверной проем, заделанный горбылем. Спустившись на площадку,
кладовщик вытер ладони, покашлял и ска-зал:
— Хорошо, мужики, шабаш!
Мы затащили носилки на склад и повалились от усталости. Я мгновенно
обессилел — ни поднять руки, ни шевельнуть языком.
Маркелыч застелил газетой перевернутый ящик, достал из сетки-«авоськи»
большую зеленую кастрю-лю, открыл крышку, и в наши носы ударил густой
запах тушеной картошки. С мясом! В животах заур-чало, из пересохших ртов
потекли слюнки.
— Присаживайтесь к столу, мужики. Придется, как на фронте — из одного
котелка... оно вкуснее, — приговаривал кладовщик, нарезая увесистыми
ломтями хлеб.
— Спасибо, — робко отказался Ваня Пичелин, — мы в общежитие пойдем,
там...
— Что там? — Маркелыч прервал его лепет. — Сорока на хвосте ужин
принесет?! — и уже мягче добавил:
— Рассказал я про вас моей старухе, так она весь вечер стругала: зачем
допустил корежиться моло-деньким ребятам? «Выдержат, — отбивался я от ее
наскоков, — чай, они дети фронтовиков». Н-да, значится, такое дело...
Каждому приходит время стать мужчиной... Экую работу осилили. Настоящую,
мужицкую.
Я поглядывал на пугающий своими размерами вагон, на вздрагивающую в
усталой руке ложку, — тяжелую, словно свинцовую, что совсем не мешало
уплетать за обе щеки горячую картошку.
В ночи слышались осторожный гудок маневрового паровоза, голос диспетчера
из динамика над сорти-ровочной горкой, перекличка и свистки сцепщиков,
лязг буферов. Круглые сутки станция жила напря-женной жизнью.
Другие звуки отсутствовали. Оказывается, духовой оркестр давно смолк.
Однако столь примечатель-ный факт нисколько не взволновал нас, куда
важнее было расправиться с домашней стряпней доброй старухи.
Перевод с мокша-мордовского автора
|