О.В.Ивинская

Журавли над Потьмой
Отрывок из воспоминаний

 

Ивинская Ольга Всеволодовна (1913-1995), редактор, писатель, переводчик

1913 — Родилась в Тамбове. Отец – участник белого движения. Мать – Мария Николаевна Ивинская (по мужу - Костко).

1920-е  — Работа в молодежном литобъединении при комсомольском журнале «Смена».

1934 — Окончание творческого факультета Московского института редакционных работников.

1930-е — Брак с И. В. Емельяновым, директором школы. Рождение дочери Ирины (1938). Самоубийство мужа. Работа в редакции

                   журнала «Самолет». Брак с главным редактором этого журнала А. П. Виноградовым.

1941-1943 — Арест матери. Обвинение в антисоветской агитации. Суд. Приговор: 6 лет ИТЛ. Рождение сына Дмитрия. Смерть мужа.

1946-1949 — Работа зав. отделом начинающих авторов в редакции журнала «Новый мир». Знакомство с Борисом Леонидовичем

                          Пастернаком. Объяснение в любви. Установление близких отношений.

1949, 6 октября - 1953, апрель — Арест.  Изъятие всех материалов, связанных с Б.Л. Пастернаком. Приговор Особого Совещания при МГБ: 5 лет

                                                                 общих лагерей за близость к лицам, подозреваемым в шпионаже. Отбытие наказания  в Мордовских лагерях.

О.В. Ивинская, конец 1960-х гг.

 

1953-1960 — Встреча с Б.Л. Пастернаком. Продолжение отношений. Помощь в организации дел писателя. Встречи с друзьями. Поддержка Б.Л. Пастернака

                          во время травли, обрушившейся на него после присуждения ему Нобелевской премии. Смерть Б.Л. Пастернака 30.05.60 г.

1960 — Арест в Переделкино. Обыск в квартире в Потаповском переулке. Суд над О.В. Ивинской и её дочерью И.И. Емельяновой. Приговор: 8 лет ИТЛ;

               дочери: 3 года ИТЛ.

1961-1962 — Этапирование О.В. Ивинской и И.И. Емельяновой в Сибирь, в Озерлаг. Перевод в Потьму.

1964, 14 октября — Освобождение из лагеря.

1972-1976 — Написание книги воспоминаний «В плену времени».

1989 — Реабилитация.

1995, 8 сентября — Скончалась в Москве, похоронена на кладбище в Переделкино.

 

Когда сейчас крутится магнитофонная лента — когда "в милый край плывут, в Калыму" душу раздирающие галичевские "Облака" и освобожденный после двадцати лет лагерей бывший зэк вспоминает, как он "подковой вмерз в санный след", в лед, что он "кайлом ковырял" — у меня перед глазами возникает другая картина. Вспоминается один мой лагерный день тысяча девятьсот пятьдесят второго года...

Знойное, раскаленное небо над сухими мордовскими полями, где "над всходами пляшет кнут...". Всходов, правда, еще нет: серая, раст-рескавшаяся земля. Её должны поднять политические, "пятьдесят восьмые", под кнутом и окриками надсмотрщиков и холуев — выдвиженцев из вырождающихся "политических".

Медленно плывут облака над Потьмой. Кипенно-белые, жаркие облака. Над неподъемной, сухой землей. Полдень. Работаем с семи утра. Еще восемь часов стоять под жгучим солнцем до конца рабочего дня. Я в бригаде Буйной, агрономши из зэков. Это сухонькая, маленькая остроносая женщина. Похожа на какую-то хищную птичку. Бригадирша гордится доверием лагерного начальства. Нас, мос-ковских "барынь", она ненавидит острой ненавистью. Попасть в бригаду Буйной сущее наказанье. Я к ней попала как разжало-ванный, не справившийся с обязанностями бригадир. Командные должности мне спервоначалу давали из-за моего пятилетнего срока — такие сроки были редкостью и всегда вызывали недоумение у лагерного начальства. В бригаде Буйной "справлялись" — конечно, не дотягивая до нормы — только дебелые "спидницы" — западные украинки, бандеровки, и власовки (правда, одна старуха получи-ла двадцать пять лет за то, что напоила молоком неизвестного мужика, оказавшегося бандеровцем), всю жизнь с детства работавшие на земле.

Буйная орет на всех с утра, меня дергает за руку, сует мне в руки кайло. Я уныло пытаюсь подковырнуть землю — не ковыряется. О норме или "полнорме" и мечтать нечего.

Дострадать бы день до конца, проклиная солнце, этот раскаленный шар, работающий во всю июньскую мощь и долго-долго не же-лающий садиться... Хоть бы ветерок! Но если дует — то горячий, не облегчающий... Только бы "домой", в зону!

Буйная имеет десять лет. Что-то неладно у нее было с коллективизацией, два сына сидят в уголовных лагерях на Севере. Она рабо-тает вовсю, висит на доске лагерных ударников. Ее обязанность — никому не давать поблажки. Надо покупать себе право ходить в барских барынях, показывая даже конвою, как она умеет издеваться над белоручками. Сдохла потом в лагерной больнице от тубер-кулеза.

Помню свое отчаяние: норма передо мной — несколько кубометров спрессованной жаром земли, надо поднять, перерыть ее непри-вычными руками, когда и само-то кайло подымаешь с трудом.

Чтобы окончательно не одуреть от жары, закрываемся нелепыми шляпами из марли, кое-как накрученной на проволоку. Буй-ная презирает нас за это. Сама она от солнца не закрывается — кожа лица одубела, съежилась, а ведь ей лет сорок, не больше. Мы стоим по рядам, вразброд, на сухой, раскаленной земле.

Серые платья с выжженными хлоркой номерами на спинах и подолах сшиты из чертовой кожи, все — на манер рубашек. Ветерка этот материал не пропускает. Пот катится струями, жжет грудь, мухи липнут, на дороге ни тени. Вот когда...

 

В белом мареве тонет дорога,
И свисает с креста головой
Труп от жажды уснувшего Бога
...

 

В висках стучат и стучат какие-то строки. Вспоминаю, твержу из своих тюремных стихов:

 

... Так бывает, что радужный глаз у орла
Мутной пленкою вдруг заплывает,
И волна превращается в ворох стекла...
Это так... Но чудес не бывает
...

 

Кайло не подымается. Кирзовые башмаки сорок четвертого размера, как бы в насмешку надетые на мои ноги (мне и тридцать шестой был велик) не оторвешь от земли. Бога нет. Чудес не бывает.

Буйная вырывает у меня кайло, шипя от злости. Она напишет рапорт, что я кантуюсь... "Барыня, москвичка, белоручка! Работать на-до, а не даром пайку жрать...". Жара, отчаянье, сознание полной безысходности. Сколько таких еще дней впереди? В Мордовии лето безжалостно длинное. Хоть бы осенняя слякоть, топать по месиву мордовских дорог — и то лучше. Хоть бы отсыревший ватник, только бы не зной в чертовой коже! А то просто ад! Так оно и есть, наверное, в аду.

А нормы нет, и полнормы нет, значит, не будет ни писем, ни посылок. Это уже "полторы беды" — прав Галич. Стихи надо запоминать, записывать их негде — все уничтожают безжалостные ночные шмоны. Пытаюсь запомнить:

 

... Я пройду до тени на дороге
С твоего высокого креста
...

 

Как Боря — не знаю. Писем нет. Давно уж, как-то случайно, почему-то в предбаннике, на окне нашла открытку (по-видимому, зэчка, разносящая письма после проверки их местным цензором, мылась в бане и забыла эти открытки в предбаннике на подоконнике). Вижу — моя фамилия... Журавли, летящие с воли, беззаботные Борины журавли.

Случайная, давняя весть. И ничего не понять. День, наконец, кончился. Идем, подымая пыль. В закатном, предвещающем на завтра такой же зной солнце — деревянные ворота. Надзирательницы выбегают "шмонать" — не пронесли ли чего? Ночью ле-жу и приду-мываю, как улизнуть с завтрашнего развода! После выкидыша на Лубянке мучают кровотечения. А на жаре и вовсе не вынести, но добром освобождений за кровотечения не дают. И все же решаюсь остаться на свой риск. Заранее вымачиваю в тазу у своих нар един-ственное платье. Другое в починке у монашек. Мечтаю о дне в зоне, в тени бараков. Вспоминаю, какой мне прислали недавно голу-бой халатик. Легкий. Пришлось сдать. Ввиду усиления режима собственные вещи все заперты в каптерке без права их брать.

Остаюсь в рубашке. Уж теперь и идти-то не в чем, значит, осталась. Но развод еще не кончен, просто леденею от ужаса. Когда вызы-вали мою бригаду — хватились меня, и по рапорту Буйной меня вытаскивают на развод, грозят всеми карами, и я стою на разводе в мокром, наскоро отжатом платье. Оно сейчас же покрывается серой мелкой пылью и колдобеет на жестком солнце. И с утра-то жа-рит! А что будет дальше?

Четырнадцать часов до возвращения в барак. Я никогда не забуду, как стояла мокрая, под насмешливыми взглядами начальства, пропускающего на крыльце вахты полевые бригады. Пошла-таки! Испугалась, что останусь без известий о доме. Завидую монашкам. Они готовы ко всему. Их вытаскивают, как мешки, бросают в грязь и пыль у вахты. Они лежат под жгучим зноем в тех позах, кото-рые принимают при падении. Солдаты равнодушно кидают их по сторонам вахты, одинаково жалких — старух и молодых красивых женщин. На работу монашки не выходят, предпочитают сидеть в штрафных бараках, в клопиных безвоздушных карцерах. Писем им не надо. У них есть вера. Они — счастливые. Своих палачей открыто презирают, поют себе свои молитвы — и в бараке, и в поле, ес-ли их туда вытащат силком. Администрация их ненавидит. Твердость духа истязаемых ими женщин их самих ставит в тупик. Не бе-рут, например, даже своей нищенской нормы сахара. Чем они живут — начальники не понимают. А они — верой. Помню, как бравый молодец, начальник режима, впоследствии разжалованный за связь с заключенной нарядчицей, являлся в штрафной барак, и монаш-ки, не обращая никакого внимания на него, продолжали свои службы. Одна из монашек ехидно советовала ему:

— Сыми, сыми шапочку-то! Люди молятся...

Молодец в кубанке растерянно оглядывается и, сдергивая свою кубанку, чертыхается. Добиться — ничего нельзя!

Оставаясь в зоне в период моей работы в КВЧ, я часто была свидетельницей таких издевательств над монашками, что охотно шла за зону... Кто же виноват, что так жжет солнце?!

А этот ужас развода, каменные лица начальства на крыльце и эти брошенные навзничь живые мешки. За руки и за ноги монашек (трудоспособных!) волокут в карцер. А мы слабаки. Нам нужны вести из дому.

Все это описывать ни к чему. Просто надо проклясть негодяев, чьей волей творилось подобное!

И вот вспоминаю, как неожиданно окончился для меня день моего особого позора и униженья, день, когда меня выгнали на развод в мокром, прилипнувшем к телу платье. Итак — багровый мордовский закат, облака зловещего цвета — завтра будет такая же жара. Мы подошли к воротам, насилу дождалась я благословенных команд: "Кончай работу!", "Становись в строй...". Овчарки охраны вы-валили языки от усталости и жары. Перед воротами клубы пыли, еще одна мучительная операция — проверка; просто рвешься к ру-кам, ощупывающим тебя — скорее в зону, упасть на нары, сполоснуть лицо, а на ужин можно и не идти...

Бросаюсь на матрац, прямо в огромных башмаках, перетянутых белыми тесемками вместо шнурков. Ноги ноют, насилу раздеваюсь, теперь уснуть, и, может, приснится птица — к освобождению. Но — кто-то трогает меня за плечо. Вызывает дневальная "кума"...

Зачем еще?

Одеваюсь под ехидными взглядами соседок. Меня окружают одни "спидницы", ненавидящие москвичек с таким смехотворным сро-ком. Пять лет! Такие, как я, в их представлении чуть получше наших общих начальников. И правда, мы жалкие, не потерявшие на-дежду на пересмотр, на случай, а не на Бога. Мы продаемся за письма, работаем по воскресеньям. Мы участвуем в жалких лагерных постановках — хор государственных преступников исполняет "Широка страна моя родная!". У нас нет гордости. Ни одна "запад-ница" не пойдет работать ни в воскресенье, ни в другой религиозный праздник — хоть вытаскивай ее, как монашку, и бросай на зем-лю. Ни одна. А мы идем! Из нас вербуют малое начальство, нарядчиков, старост, дневальных, работников КВЧ — "придурков". Нас правильно презирают "спидницы"!

А тут меня еще ночью вызывают... Ясно — стучать! Выхожу из "купе", стараюсь не смотреть на соседок. А на улице прекрасная мор-довская ночь. Низкая луна, освеженные поливкой цветы. Белые бараки. Милые белые домики в цветах — кто узнал бы сверху, ка-кой внутри смрад, духота, стоны... Адские камеры одиночек и отверженных. Николай Асанов, вернувшись из лагеря, писал: "Оно ме-ня устраивает, братство таких же одиночек, как и я...". А здесь даже это братство поругано. Здесь нет у нас настоящих друзей — их так мало, мы слишком устаем, чтобы искать по зоне друг друга.

Иду под деревьями. В уютном домике с освещенным зеленой лампой окном — змеиное логово "кума".

Вхожу. И вдруг, после опроса, кто я и что, "кум", приземистый толстяк с бугристым лицом, неохотно бурчит:

— Вам тут письмо пришло, и тетрадь. Стихи какие-то. Давать на руки не положено, а здесь садитесь, читайте. Распишитесь по-том, что прочитано...

Он углубляется в какую-то папку, а я читаю:

 

Засыплет снег дороги,
Завалит скаты крыш...
Пойду размять я ноги,
— За дверью ты стоишь
...

 

Летят Борины журавли над Потьмой! Он тоскует по мне, он любит меня, вот такую, в платье с номером, в башмаках сорок чет-вертого размера, с обожженным носом...

 

... Деревья и ограды
Уходят в даль, во мглу.
Одна средь снегопада
Стоишь ты на углу
...

 

И много. И евангельский цикл. Наверное, потому и нельзя на руки выдать, но почему-то нужно доказательство, что я читала и пись-мо на двенадцать страниц, и стихи — всю зеленую книжечку.

— На руки нет распоряжения отдавать... — бормочет мне "кум", а я все прошу — отдайте, отдайте...

Значит — чье-то распоряжение? Кто-то занимается нашим делом? Боря пишет — "хлопочем и будем хлопотать!".

Как же меня обокрали, не отдали этого письма, проклятые! Сижу долго, ночь на исходе, возвращаюсь под бледными рассветными звездами. Не ложусь, стараюсь рассмотреть свое лицо в обломок стертого зеркала. Глаза, правда, еще голубые, но так по-грубело лицо и с носа слезает три шкуры. Вот так красавица. И зуб сломан сбоку. А ведь Боря пишет мне нежной и прежней: "Тебе, моя прелесть, в ожидании пишет твой Боря...". А тут еще год — и я старуха.

Боже! Уже скоро развод, впереди жаркий, беспощадный день, конвой, башмаки сорок четвертый, агрономша Буйная...

Но теперь можно терпеть.

Я соображаю, что со мной не так просто. Что Боря не дает им покоя, моим мучителям, а они не знают, что с нами делать. Боря пишет: "Я прошу их, если есть у нас вина, то она моя, а не твоя. Пусть они отпустят тебя и возьмут меня. Есть же у меня какие-то литера-турные заслуги..."

Вспоминаю, как на каждый стук на дворе Лубянки Семенов говорил с улыбкой:

— Слышите? Это Пастернак сюда стучится.

И уверял, что Пастернак сознает вину перед Родиной, раз уж пишет: "если я виноват, заберите меня!" И сейчас то же пишет. И ясно, что всесильный Комитет делает какие-то нам исключения... Но — в руки стихов не было распоряжения отдавать! А чи-тать — было! И все двенадцать страниц любви, тоски, ожиданий, обещаний, и каких стихов — все остается у "кума". Но что ж! Пролетели журавли над Потьмой, и можно найти силы после бессонной ночи идти на развод, жаться "стукачкой" под осуж-дающими взглядами "спидниц". Предстоит счастливый день, а вечером усну, и дай Бог увидеть во сне журавлей!

Большие и всякие птицы снятся к свободе...

 

Письма

 

Я вынесла из лагеря записку и четыре открытки от Бори. Записка была вложена в письмо мамы от 4 ноября 1952 г.:

"Родная моя, ангел мой! Здравствуй, здравствуй! Мысленно постоянно говорю с тобой, слышишь ли ты меня? Страшно подумать, что ты перенесла, и что впереди, но ни слова об этом! Не падай духом, мужайся, мы хлопотали и хлопочем, не надо терять надежды. Как чудно ты написала свою открытку, все вложила в несколько строчек, я так не умею. Буду узнавать о тебе от твоей мамы. Я не буду писать тебе, так будет лучше. Да и к чему? Ты все знаешь".

Но Б.Л. писал, и не раз. Только письма его не доходили: "не положено писать не ближайшим родственникам". Тогда он стал пи-сать от имени мамы. Эти открытки очаровывали и смешили меня — трудно было даже вообразить, что моя мама, при ее складе характе-ра, могла писать такие поэтические и такие сложные письма.

На всех стоит мой тогдашний адрес: ст. Потьма Мордовской АССР, поселок Явас, п/я 385/13, О.В.Ивинской, и адрес отправителя: Москва, Потаповский пер., 9/11, кв.18, от Марии Николаевны Костко.

"31 мая 1951 г. Дорогая моя Олюша, прелесть моя! Ты совершенно права, что недовольна нами. Наши письма к тебе должны бы-ли прямо из души изливаться потоками нежности и печали. Но не всегда можно себе позволить это естественнейшее движение. Во все это замешивается оглядка и забота. Б. на днях видел тебя во сне всю в длинном и белом. Он куда-то все попадал и оказывался в раз-ных положениях, и ты каждый раз возникала рядом справа, легкая и обнадеживающая. Он решил, что это к выздоровлению, — шея все его мучит. Он послал тебе однажды большое письмо и стихи, кроме того, я послала как-то несколько книжек. Видимо, все это про-пало. Бог с тобой, родная моя. Все это как сон. Целую тебя без конца. Твоя мама".

 

* * *

"Родная моя! Я вчера, шестого, написала тебе открытку, и она где-то на улице выпала у меня из кармана. Я загадала: если она не пропадет и каким-нибудь чудом дойдет до тебя, значит, ты скоро вернешься и все будет хорошо. В этой открытке я тебе писала, что никогда не понимаю Б.Л. и против вашей дружбы. Он говорит, что если бы он смел так утверждать, он сказал бы, что ты самое выс-шее выражение его существа, о каком он мог мечтать. Вся его судьба, все его будущее это нечто несуществующее. Он живет в этом фантастическом мире и говорит, что все это — ты, не разумея под этим ни семейной, ни какой-либо другой ломки. Тогда что же он под этим понимает? Крепко тебя обнимаю, чистота и гордость моя, желанная моя. Твоя мама".
(Дата на почтовой печати — 7.8.51)

 

* * *

"10 апр. 1953. Олюша, доченька моя, родная моя! Как близко, после обнародованного указа, окончание этого долгого, страшного пе-риода! Какое счастье, что мы дожили до часа, когда он остался за плечами! Ты будешь здесь с детьми и с нами, и жизнь широкою доро-гою опять будет лежать перед тобой. Вот главное, о чем хочется говорить, чему радоваться. Остальное так несущественно! Твой бед-ный Б.Л. был очень болен, — я тебе уже об этом писала. Осенью в октябре у него был инфаркт сердца и он около 3-х месяцев проле-жал в больнице. Потом 2 месяца прожил в санатории. Сейчас более, чем когда-либо, полон он единственною мыслью: дописать до конца свой роман, чтобы, в случае непредвиденности, не оставлять ничего недоделанного. Сейчас мы виделись с ним на Чистых пру-дах. Он в первый раз после долгого перерыва видел Ирочку. Она очень выросла и похорошела".

 

* * *

"12 апр. 1953. Ангел мой Олюшка, дочурка моя! Доканчиваю открытку, которую начала тебе позавчера. Вчера сидели мы с Ирой и Б.Л. на бульваре, читали твое закрытое письмо, прикидывали, когда тебя можно ждать тут и перебирали воспоминания. Как чудно, по своему обыкновению, ты пишешь, и какое грустное-грустное у тебя письмо! Но ведь когда ты его писала, не было еще указа об ам-нистии, и ты не знала, какая радость нам вскоре всем готовится. Теперь единственная забота, чтобы это ожидаемое счастье не исто-мило нетерпением, чтобы предстоящее избавление не заразило своей близостью и громадностью. Итак, зарядись терпением и не теряй спокойствия. Наконец-то мы почти у цели. Все впереди будет так хорошо. Я чувствую себя хорошо и довольна видом Б.Л. Он нашел, что глаза у Ирочки, уголками расходившиеся кверху, выровнялись. Она очень похорошела. Прости, что пишу тебе глупости. Твоя мама".

Мои лагерные годы были тяжелыми и для Б.Л.. Он взвалил на себя все заботы о моей семье, хотя возможностей у него было совсем немного. Без него мои дети просто не выжили бы.

Вскоре после моего ареста с Б.Л. случился инфаркт. Ему тогда едва исполнилось шестьдесят лет, а ведь здоровье, и моральное, и физическое, он имел необычайно крепкое.

Позже, вспоминая о нашей разлуке, он писал:

 

... В года мытарств, во времена
Немыслимого быта
Она волной судьбы со дна
Была к нему прибита.

………………………..

И вот теперь ее отъезд,
Насильственный, быть может!
Разлука их обоих съест,
Тоска с костями сгложет.
………………………….
И, наколовшись об шитье
С невынутой иголкой,
Внезапно видит всю ее
И плачет втихомолку
.

 

Моя мама сохранили одно из писем от Б.Л., написанное им, едва он начал поправляться после инфаркта.

Заказное
Москва
Потаповский пер. (близ Чистых прудов)
д. 9/11, кв. 18

Марии Николаевне Костко
от Б.Пастернака, Москва 17
Лаврушинский пер. д. 17/19, кв. 72

2 янв. 1953
Дорогая Мария Николаевна! Я взял на себя смелость попросить Марину Казимировну вскрыть и прочитать мне Ваше письмо по те-лефону. Как я узнал и почувствовал Вас в нем! Сколько в него вложено горячей Вашей души, как полно оно сердца и жизни! Крепко, крепко, крепко целую Вас за него. Я должен был сдержаться, чтобы тут же не позвонить Вам, я и сейчас сдерживаюсь, чтобы не разволноваться. Спасибо, спасибо! Ирочка, дорогая моя девочка, спасибо тебе, и тебе, Митечка, за ваши волнения и слезы. Я и вам, милые дети, и твоим мечтаниям и молитвам, Ируся, обязан частью выздоровления.

Теперь скорее о деле, дорогая Мария Николаевна. Прилагаю Вам доверенность на получение денег в "Гослитиздате" на Новой Бас-манной, 19 (или 18). Я не знаю, сколько будет денег по ней: если много, то это будет Вам на следующие месяцы, если мало, то на ян-варь. Об истинном количестве мы при платеже узнаем. Об этих деньгах и о том, что я доверяю их Вам, я говорил по телефону с людь-ми в двух отделах "Гослитиздата": в редакции русской литературы с Николаем Васильевичем Крюковым, тел. Е 1-96-29 и в бухгал-терии, с Валентиной Васильевной Масленниковой, тел. Е 1-89-45. С первым перезванивайтесь, чтобы он эту выплату устроил и уско-рил, у второй узнаете, сколько Вам будет получить, и когда. Того и другую предупреждайте, чтобы "по этому" заработку они "не зво-нили мне на дом", что у меня был друг (мужчина), попал в беду, 4 года отсутствует, дети учатся, одни, Вы — бабушка и эти деньги предназначаются им особо от других моих дел.

Кроме того я через Марию Хрисанфовну просил передать Вам, что в издательстве "Советский писатель" (Гнездиковский пер. д. 10) вышли стихотворения Тю Сон Бона в переводе, который в объявлении назван "авторизованным". Очень возможно, что это перевод Ольги Всеволодовны, это надо было бы выяснить, и тогда Вам может быть можно было бы получить что-нибудь за перевод, для де-тей, м.б. неофициально.

Дома я как-нибудь наведу об этом справки, но это будет нескоро.

Я кончаю. Простите за такое короткое и скупое письмо, писать пока еще мне запрещено и вредно. Вследствие неподвижности при двухмесячном лежании пластом усилилась моя нескладица с головой и шеей, которая осенью, после работ на огороде, почти не чувст-вовалась.

Но слава, слава Богу! Я и в минуты опасности, в ночь, когда меня привезли в больницу, не уставал благодарить провидение за прожи-тую мною жизнь и не желал другой. Я был спокоен и плакал от умиления, что если это конец, то как он милосерден и мягок. Я верил, что силы, к которым я взывал на пользу Вам и другим моим друзьям и в защиту моей семьи, будут и после меня продолжать свое действие. Еще раз крепко целую Вас, Иру, Митю. Сердечный привет Марии Хрисанфовне и Людмиле Николаевне.

З.Н. спасла меня. Я ей обязан жизнью. И все это, и все остальное, и все что я испытал и видел, — так хорошо и просто! Как велики жизнь и смерть, и как ничтожен человек, когда он этого не понимает!

Разумеется параллель с покойным Д.И.* все время стояла предо мной. И не пугала.

Ваш Б.П.
--------------------------------------------------------------------------------
* Дмитрий Иванович Костко — мой отчим; умер в 1952 г.

Ивинская О. В.  "Годы с Борисом Пастернаком : в плену времени".

На первую страницу
На страницу Дубравлаг и его обитатели

Hosted by uCoz