Г. И. Бутман

Потьма, столица антисоветской России

 

Отрывки из книги  «Время молчать и время говорить» [Израиль]: Б-ка Алия, 1984.
В книге рассказывается о сионистских активистах, боровшихся в Советском Союзе за право выезда в Израиль и оказавшихся в Дубравлаге. Полный текст книги в  Интернете находится по адресу :
http://www.gulagmuseum.org/bibl/butman_vremya_molchat.doc

ПОЕЗД ИДЕТ НА ЮГО-ВОСТОК

На антисоветских географических картах того вре-мени можно было видеть две столицы СССР. Большая алая звезда на карте в центре европейской части СССР. Во все стороны от нее разбегаются железные и шоссейные дороги. Это Москва — столица советской России.

На той же карте еще одна такая же большая алая звез-да. И расположена она в глухомани Мордовской авто-номной республики, о существовании которой знают то-лько хорошо успевающие по географии пионеры и семьи

Дубравлаг. Лагерь 385/19 в 1960 г.

политических заключенных. Здесь проходит только одна ветка ширококолейной железной дороги из Мордовии на Рязань и дальше на Москву. И никогда бы не пылала огромная алая звезда на этой карте рядом с маленькой станцией Зубово-Полян-ского района Мордовии, если бы не узкоколейка, отходящая здесь на север. Это станция Потьма, столица антисоветской Рос-сии.

Не знаю, за какие грехи был облюбован этот забытый Богом край, славный когда-то дубовыми рощами, под заповедник Архи-пелага ГУЛАГ имени Щелокова. Если во времена заповедника имени Берия многочисленные острова Архипелага были раз-бросаны по всем параллелям и меридианам России, то к моменту, когда мы стали прибывать в лагеря после Ленинградских процессов, только один остров остался для политических — Дубравлаг. Центром этого куста лагерей был Явас, но дорога в не-го — лишь через Потьму, по узкоколейке. Из Яваса, тоже по узкоколейке или по лесным проселочным дорогам, можно было попасть в политические лагеря Дубравлага: девятнадцатый, семнадцатый (большая и малая зона), третий (мужская и женская зона). Кроме того, здесь же находились лагерь для иностранцев и лагерь для политических рецидивистов с особо строгим ре-жимом. (По исправительно-трудовому кодексу РСФСР минимальный режим для политических — строгий.)

Лагеря в этих местах появились сразу же после революции, и местные мордвины уже в третьем поколении — потомственные надзиратели. Они давно уже забыли о дубовых рощах — сегодня для строительства новых бараков лес везут издалека. Разве лишь старики, ушедшие на пенсию, помнят транспорты с эсерами, сперва правыми, потом левыми, с меньшевиками, с троц-кистами, каменевцами, зиновьевцами, бухаринцами, тухачевцами. Кулаков гнали табунами. Сегодня даже их кладбища не сохранились. Только тогда, когда копают землю заключенные семидесятых-восьмидесятых годов, натыкаются иногда на кос-точки заключенных двадцатых, тридцатых, сороковых.

Наш поезд покинул Ленинград в ночь на пятнадцатое октября. Впереди были пересылки в Ярославле, Горьком, Рузаевке и Потьме. А пока мы получили отдельный тройник на троих. Математически это было просто справедливо, ибо три делится на три без остатка. Но лишь когда стали водить на оправку, увидели мы, до чего роскошно устроены. Шесть отсеков для уголов-ников, как обычно, переполнены: десятки лиц плотно прижаты к решеткам. Только в момент вывода на оправку можно увидеть, кто еще едет в вагоне. Первый отсек, рядом с туалетом, — зэчки. Они видят всех проходящих и тут же "стригут и бреют". На богатом эпитетами русском языке с большой примесью татарских слов они дают характеристику мужских досто-инств и статей каждого проходящего. Даже видавшие виды зэки проскакивают этот участок как ошпаренные, и долго еще слышны сиплые голоса зэчек и переливается их хрипловатый смех.

Очередь нашего отсека. Первым идет Миша Коренблит. Вижу, как он волнуется. Это же увидят и зэчки, и тогда спасения нет.

Дежурный солдат отпирает отсек. Массивная решетчатая дверь с лязгом катится по направляющим.

— Оправка! Кто первый? Выходи.

Миша вылезает из отсека. Хочет идти. Разводящий преграждает ему дорогу.

— Руки назад! Встать лицом в окну! Без команды не трогаться!

Миша стоит к нам спиной, руки сцеплены сзади. Дежурный солдат запирает дверь.

— Проходи!

Зажатый между разводящим и дежурным, под сверлящими взглядами из отсеков, Миша идет в конец вагона. В ту сторону зэчки пропускают его без комментариев. Через полминуты он пойдет назад. Они готовы уже через пятнадцать секунд. Визг, гогот, рев десятков женских глоток. Стометровкой Миша долетает до нашего отсека. Но женщины не унимаются:

— Эй, милый! Куда бежишь? Подожди, может, договоримся. Девки, посмотрите, какой красавец. Жаль только, что один глазик слепенький, а другой — досточкой заколоченный...

Марк прошел в оба конца со спокойно-безразличным выражением. Его не тронули. Лишь прошелестел вслед за ним шепот:

— Смотрите, летчик пошел, летчик...

Меня тоже пронесло, но не как Чапаева в анекдоте. Почему не тронули, не знаю. Может быть, осознали. А может быть, иссякли.

* * *

Наш паровоз вперед не летит. Он потихонечку ползет на юг от Ленинграда. Часто останавливается. За паровозом — два ва-гона: почтовый и наш "Столыпин". Функции у них одинаковые. С почтового сгружают ящики с почтой для этого района и принимают мешки с местной почтой. "Столыпин" выгружает зэков, адресованных в местные лагеря, принимает тех, которых везут на суд в районный или областной центр. Если выгружают или принимают большую группу, суматоха начинается задолго до остановки поезда. Появляется начальник конвоя, обычно прапорщик, с делами выходящих, выясняет, в каких отсеках они сидят, сверяет фотографии, задает установочные вопросы. Помощник, как правило сержант, заносит данные на бумажку. Он будет отвечать за разгрузку внутри вагона, прапорщик станет снаружи, у входа в вагон. В тамбуре пост солдата, просматри-вающего ситуацию в обоих направлениях.

Поезд останавливается. Солдаты занимают свои посты. Лязгают двери отсеков. Сержант выкликает выходящих, они выка-тываются, как гильзы при стрельбе одиночными. Замешкавшийся автоматически получает пинок — все у него должно было быть готово заранее. Беда, если в последний момент кто-то воспользовался спешкой и стащил у тебя что-нибудь из мешка или мешок целиком, искать уже некогда — попрощайся с ним.

Вылетают гильзы-человеки. Бегут по проходу.

— Один, два, три, быстрее, четыре, пять, быстрее, шесть, — считает сержант.

Принимающий внизу тоже пересчитывает — у него свой учет. Вот оба учета совпали. Принимающий расписывается за при-нятые человеко-души по количеству и получает их дела. Во времена Сталина при приеме политических сдающий произносил сакраментальную фразу: "Столько-то врагов Советского Союза сдал", а принимающий по уставу отвечал: "Столько-то врагов Советского Союза принял". Сегодня этого нет.

Если нет приемки "местного груза", конвой возвращается, дежурные снимают шинели и начинают мерить длину прохода мо-нотонными шагами, остальные уходят в спецкупе на отдых.

Счастье, если солдату душно или он любознателен. Он чуть отодвигает вниз раму с матовым стеклом, и с высоты второй пол-ки ты можешь увидеть то, чего не видел многие месяцы, иногда годы: траву, деревья, пасущихся коров. И какой замечательно красивой покажется тебе унылая природа северо-западного края под постоянно моросящим серым дождиком. И как гайда-ровские мальчишки, будешь с радостным изумлением пожирать глазами мелькающие платформы встречных поездов, малень-кие одинокие будки на разъездах со стрелочниками в красных фуражках, с флажками в руках. И снова бесконечный смешан-ный лес с редкими прогалинами, на которых стоят скирды сена. И болота, болота, болота.

Деревья перестают мелькать. Поезд замедляет ход. Снова оживление в конвойном кубрике. Но на этот раз прапорщик даже не выходит. Выскакивает сержант в одной гимнастерке. В руках пусто. Значит, сейчас примут одного-двух. Действительно, сквозь щель в окне виден стоящий воронок, а рядом милиционер в плаще и высоких резиновых сапогах. Выводят зэка. Он то-же в плаще и в резиновых сапогах. Если бы не фуражка милиционера, их нельзя было бы различить. А может быть, и дейст-вительно, какой-нибудь родич милиционера напился в престольный праздничек и пырнул приятеля финкой. Теперь они идут рядом и разговаривают, оба в одинаковых плащах и резиновых сапогах, только у одного в руках папка, а у другого — дере-вянный чемоданчик.

Поезд трогается. Проплывает мимо маленькая станция, похожая на десятки других в этих местах: одноэтажные хибары, ино-гда под черепицей, иногда — под соломой. Возле каждого дома — огородик, сарай и будка уборной. Дощатое станционное зда-ние. Лошадь с трудом тащит через глубокую грязь телегу с возницей в таких же резиновых сапогах. Возница сидит, свесив с телеги ноги. Разглядывает поезд.

Двести лет назад по этим местам проезжал на почтовых лошадях Радищев, путешествуя из Петербурга в Москву, и душа его "страданиями человечества уязвлена стала". Посмотрел бы Радищев на Россию со второй полки нашего тройника, сходил бы на оправочку мимо женского отсека, руки назад, — что стало бы с душой первого русского диссидента?

Поезд идет на юго-восток. В проходе картинно меняется караул. Наверное, кто-то наблюдает за солдатами, и они вынуждены проводить церемонию по уставу. Новый солдат захлопывает окно — ему дует — и возвращает тебя к действительности. Надо попробовать установить с ним контакт. Может быть, удастся передать весточку Еве. Механика проста: сперва "приколоть" солдата к отсеку каким-нибудь интересным разговором, открытками или фотографиями. Потом предложить сигарету, а еще лучше — пачку. Потом попросить бросить письмишко. Если солдат соглашается, он выбрасывает письмо прямо в окно вагона, возле станции. Расчет простой — прохожий поднимет и бросит в ящик. Бросать в ящик он боится. Если засыпется, все воз-можно: от карцера до трибунала. (За долгую дорогу от Ленинграда до Потьмы я трижды передам записки Еве через конвойных солдат. Ева получит одну).

Мелькают пересылки, похожие в главном — грязь, балаган, мат — и различающиеся деталями. И лишь от ярославской пере-сылки остается у меня вещественная память: мое льняное полотенце с красной каймой, на котором по собственной инициа-тиве вышил мой случайный сосед-уголовник слово "Ярославль". Мягкий знак он вышить до конца не успел. И ушел на этап в республику Коми, сын латышского айзсарга* и русской женщины, а сразу же вслед за ним ушел и я. Только мой путь лежал в Мордовию.
________________________________________
* Айзсарг - член латышской националистической организации.

Через две недели мы прибыли на узловую станцию Рузаевка. Это уже Мордовия — республика зэков. Когда-то Рузаевка была знаменита. В дни первой русской революции 1905 года здесь возникли чуть ли не первые советы рабочих депутатов. Железно-дорожное депо сохранилось в Рузаевке и по сей день, но сегодня, если и слышал кто-то о серой закопченной Рузаевке, то это — о ее пересыльной тюрьме, а не о тамошних революционных традициях.

Ночь в Рузаевской пересылке не оставила бы никакого следа, если бы не посетил нас в камере некто из начальства. За этим некто заперли дверь, и он просидел с нами в камере часа два, задавая бесконечные вопросы. Возможно, он был вежливым че-ловеком только в эти два часа, но по принципу контраста после двухнедельного пребывания на этапе со всеми его прелестями, этот некто показался нам человеком с другой планеты. А если и с нашей, — то непременно дипломатом высокого ранга из министерства иностранных дел, который спецсамолетом прибыл из Москвы подготовить технические детали нашего обмена.

Марк Дымшиц получил дополнительный заряд оптимизма и сейчас был переполнен. И, хотя нас все же везли в Потьму, ему было ясно, что это ненадолго.

Мы снова ехали комфортабельно: трое в тройнике. В соседнем тройнике сидело шестеро китайцев, шедших со спецконвоем из Алма-Аты на иностранную зону в Мордовию. Вернее, двое из них были китайцами, а четверо — китайскими уйгурами. Все шестеро нелегально перешли границу из китайского Синьцзяна в поисках убежища от китайской культурной революции. Но в советской России тоже была культурная революция, хотя и несколько раньше. Китайцы не смогли доказать, что они не вер-блюды, и вот сейчас сидели в соседнем тройнике, а советский солдат — казах — неотступно стоял возле их клетки. Он пони-мал их язык, а кого-то очень интересовало, о чем говорят между собой "китайские шпионы". Впрочем, мы тоже понимали их язык, ибо всю дорогу от Рузаевки до Потьмы китайцы хором разучивали русские ругательства. С особенным смаком они вы-крикивали то знаменитое краткое русско-татарское слово, которое очень напоминало фамилию их бывшего министра оборо-ны, попавшего в опалу.

Мы не успели толком разглядеть деревянный барак потьминской пересылки, как нас снова взяли на этап.

После долгих месяцев изнурительного однообразия ленинградского Большого дома я с удовольствием уехал из Ленинграда. Но хорошо там, где нас нет, и плохо там, где нас есть. Теперь мне хотелось уже доехать, наконец, до лагеря, до наших ребят, до свежего воздуха. Мне хотелось начать работать. Поэтому с радостью схватил я свои шмотки и встал в затылок Мише Корен-блиту и Марку Дымшицу.

Мы идем, спотыкаясь, по щиколотку в жидкой октябрьской грязи. Но что это? Нас подводят снова к ширококолейной желез-ной дороге. Значит, мы едем не в лагерь. Кроме того, нас лишь трое, весь остальной этап остался в потьменской пересылке. Куда же нас?

Мы вновь прибываем в Рузаевку, но в пересыльную тюрьму нас не отправляют. Переводят по большому переходному мосту над железной дорогой и ведут в город. Первым идет Марк, за ним — Миша. Его зеленый самодельный рюкзак уже настолько отвис на эластичных лямках, что почти волочится по земле. И сионист Михаил Коренблит напоминает бурлака со знаменитой репинской картины "Бурлаки на Волге".

Нас приводят в районное отделение милиции. Туда прибывает за нами машина. Куда-то везут. Неужели в аэропорт? Неужели Марк прав, и нас меняют?

Видим впереди большой город. Едем по улицам. Нас сгружают у небольшого здания, поднимают на второй этаж. Поме-щение, в которое нас вводят, большое, довольно чистое. Койки недавно выкрашены. Но на окнах — решетки, в двери — глазок и кор-мушка. Снова что-то вроде тюрьмы.

Марк внешне спокоен, но внутри светится. Ему мерещится начало пути Домой. Мне это не совсем ясно. Мы с Марком за-ключаем пари на двадцать бутылок коньяка, и Миша разбивает. Если до первого января 1974 года нас освободят, коньяк покупаю я, если нет — Марк. Конечно, он согласился бы и на более раннюю дату, но я могу позволить себе быть джентль-меном, ведь я выгадываю в обоих случаях. Я выигрываю или коньяк или свободу. Марк получает или то и другое вместе, или... Впрочем, об этом лучше не думать.

САРАНСК, ИЛИ БОЛЬШИЕ ОЖИДАНИЯ

Через несколько дней нам стало ясно, где мы, но не ясно, для чего. Мы находились в тюрьме Саранска, столицы Мордовии. На первом этаже здания располагались тюремные камеры министерства внутренних дел, на втором — камеры комитета госу-дарственной безопасности. Порядки на этих двух этажах различались, как различались методы работы этих двух ведомств. Стиль работы КГБ железно вписывается в русскую пословицу: "мягко стелет — жестко спать". Поэтому на втором этаже Саранской тюрьмы чисто, опрятно, тихо, взаимная вежливость и обращение на "вы". На первом этаже жизнь, как она есть, идет постоянный дарвиновский естественный отбор и выживают сильнейшие, что в условиях тюрьмы часто значит — наг-лейшие и подлейшие. Там стелят жестко и спать жестко. У нас троих была только одна точка соприкосновения с первым эта-жом, и мы, косвенным образом, оказались вовлеченными в эту борьбу за жизнь.

Дело в том, что уже через несколько дней после нашего приезда в Саранск мы съели все наши запасы и сели полностью на тюремное довольствие. Русское слово "довольствие" имеет один и тот же корень со словом "довольно", мы же в Саранске голодали в буквальном смысле слова, и голод был нестерпим еще и потому, что не было у нас психологически-физиоло-гического перехода между относительной сытостью в тюрьме Ленинграда и абсолютной голодухой в тюрьме Саранска. Конеч-но, если бы второй этаж Саранской тюрьмы имел свой собственный пищеблок, этого бы не произошло, ибо противоречит принципу "стелить мягко". Но у саранских кагебешников почти не было политических противников, поэтому несколько ка-мер второго этажа получали еду с первого этажа, со стола уголовников. Получая детсадовскую порцию супа, прозрачного, как слеза, мы только в воображении могли предположить, как растаял положенный нам приварок. Уже кладовщик, выдавая на пищеблок крупу и мясо, оставлял то, что причитается ему и его "придворным". Следующая стадия "утруски и утряски" происходила на кухне, где все это варили, слегка помешивая и усиленно пробуя, особенно мясо. Когда суп поступал в бачки раздатчиков, сквозь него уже можно было видеть дно бачка, или, как говорят зэки: "супчик жиденький, но питательный — будешь худенький, но внимательный".

Теперь ты в руках его подлейшества раздатчика. За право держать в руках поварешку он бегает каждый день к "куму" и про-дает своих подельников, сокамерников, соратников по подлости. Хорошие отношения с "братвой" он покупает той же всемо-гущей поварешкой. Неуловимое движение, и в поварешке плавает пшенная крупа. Широкое движение руки, широкая улыбка — и ты получаешь чистую НЮ. Один получает крупу, а другой — улыбку. Естественно, что мы, безликие инкогнито, получали с первого этажа чистую воду и даже без улыбки. Правда, отдельно от супа, чтобы каждому досталось, давали кусочек мяса, величиной с крайнюю фалангу мизинца. В нем было граммов 10-15, и было такое впечатление, что действительно повар от-резал палец.

И тут появлялись те, что мягко стелют. Поздно вечером, уже после тяжкого рабочего дня, в камеру приходил наш "шеф-воспитатель", капитан КГБ. Сняв меховую шапку, он устало садился за стол и обводил нас отеческим взглядом. Потом лез в самую обычную гражданскую авоську и доставал оттуда... доставал оттуда... доставал оттуда... наисвежайший каравай белого хлеба, теплого и ароматного, пачку масла "экстра" и большой кусок любительской колбасы, пористой и сочной. (Даже сейчас, когда на совершенно сытый желудок я пишу эти строчки, у меня начинается непроизвольное слюновыделение).

За три месяца нашего пребывания в Саранске милейший наш "шеф" раза три "подкармливал" нас, и тем острее мы чувство-вали голод назавтра. Однажды, во время очередной беседы в кабинете "шефа", он угостил меня душистыми яблоками из соб-ственного сада. Это было уже слишком.

— Послушайте, — сказал я, — чем объяснить такую вашу обходительность по отношению к нам? Я не понимаю, для чего вам все это нужно? И сейчас вот эти яблоки. Уж не хотите ли вы меня завербовать?

— Ну что вы, Гиля Израилевич, — хитро прищурился "шеф", — почему вы так решили?

— Мы вообще не понимаем, почему из Потьмы нас вдруг "завернули" назад. Почему не отправили в лагерь? Для чего держите здесь?

— А что, разве вам здесь плохо? Работать не надо. Книги из библиотеки вам принесут — я дам указание. Если хотите встре-титься с Евой, можно попробовать.

— Конечно, я хочу встретиться с Евой, но свидание будет положено мне только после прибытия в лагерь. Тогда же я смогу получить и ежегодную посылку.

— Ваши права в лагере остаются за вами. А здесь мы хозяева. Все в наших руках. Очень многое зависит от вас и ваших то-варищей.

— Не понимаю, что зависит от нас. И, вообще, я не дипломат — говорите яснее. — Видите ли, Гиля Израилевич, вы и ваши товарищи — особая группа, с особыми интересами. Вы говорите, что вы не антисоветчики, что ваша единственная цель — уехать в Израиль. Но многие ваши товарищи в лагерях ведут себя так, что у нас появляются в этом сомнения. Они коопе-рируются со злейшими врагами советской власти, с националистами всех мастей, которые ненавидят не только нас, но и вас, евреев. Что у вас с ними общего? Вы знаете, что после того, как вы освободитесь, никто не будет препятствовать вашему вы-езду. Более того, советское правительство не заинтересовано, чтобы вы сидели до звонка. Но трудно рассчитывать на досроч-ное освобождение при таком поведении в лагерях. Подумайте об этом хорошенько.

Мне и думать не надо было. Возвращаясь в камеру, я рассказал о разговоре ребятам и добавил, что я лично с ним полностью согласен. И не из-за масла и колбасы. Действительно, на хрена нам нужна вся эта "самодеятельность". Наши интересы как си-онистов не совпадают с интересами остальных лагерных групп. Мы добились своей цели — алия началась. Теперь нам нечего качать права в лагерях. Надо сидеть тихо и не рыпаться. Они тоже заинтересованы избавиться от нас, ибо из-за нас было слишком много шума. То есть на данном этапе наши цели и их цели совпадают.

Миша Коренблит сразу же поддерживает меня. Марк занимает уклончиво-выжидательную позицию:

— Посмотрим на месте, — говорит он, продолжая заниматься своим делом.

Каждый день с китайской кропотливостью Марк переписывает на подкладку гражданского пальто приговор по своему про-цессу. Это и есть его дело. Марк непоколебимо уверен, что нас скоро обменяют, и он хочет вывезти приговор. Первой обме-няют Сильву Залмансон на Анджелу Дэвис, изнемогающую от телефонных звонков в американской тюремной камере. Затем пойдем мы. Мы с Марком снова заключаем пари, и снова Миша разбивает. Условия те же, но на пять бутылок. Если мы выйдем до первого января 1974 года, я отдаю Марку в Тель-Авиве 25 бутылок израильского коньяка.

А дело катится к тому, что Марк Дымшиц очень даже может выиграть наш спор: через несколько дней из Москвы прибывает полковник из политотдела управления КГБ. Тщательно выглаженный серый костюм, светлая рубашка, галстук с большим уз-лом, сверкающие ботинки. Безукоризненная кагебешная вежливость.

Вызывает нас по одному. Долго беседует. Подробно записывает все наши жалобы и претензии. Я прошу дать разрешение на выезд сестре, которая уже получила отказ в Ленинграде. Полковник обещает разобраться и принять меры. Он уезжает и остав-ляет нас в приятной неопределенности, а Марка — в еще большей уверенности, что коньяк ему покупать не придется.

"Шеф" продолжает сыпать сюрпризами. Однажды меня привели к нему на очередную беседу. Войдя в дверь, я остано-вился как вкопанный. Жизнь моя, ты приснилась ли мне? Возле письменного стола "шефа" стоял столик типа журнального, а на нем... ой, держите меня... На нем — маленький филиал кремлевского буфета во время съезда передовиков производства. Кон-феты, печенье, шоколад, фрукты. Все в красивых вазах. На столе "шефа" закипал маленький элегантный чайничек.

После камерной голодухи мне не хватало только этих "эффектов Юлиуса Фучика". С трудом оторвал взгляд от "комму-нистического будущего" и посмотрел на улыбающееся лицо "шефа".

— Не буду вам мешать. Посидите, поговорите. Кушайте, Гиля Израилевич, не стесняйтесь. Чай сейчас закипит.

И "шеф" выскользнул, плотно прикрыв за собой дверь. Только тут я увидел, что мы были не одни.

В комнате присутствовал некто лет сорока пяти с грустными глазами галутного еврея, в мятом костюме и криво повязанном галстуке. Некто представился мне, подчеркнув типично еврейское имя и отчество, сообщил, что он работает старшим препо-давателем в местном университете, имеет хорошую зарплату и квартиру, пользуется уважением сотрудников и совершенно не чувствует антисемитизма. Он не понимает, как можно ехать от такой хорошей жизни в Израиль с его безжалостной капи-талистической эксплуатацией, с постоянными войнами, межобщинными конфликтами, дискриминацией выходцев из России.

Речь была произнесена монотонным голосом, почти без интервалов и знаков препинания, со скоростью пластинки, запи-санной на тридцать три оборота, и проигранной на сорок пять. Закончив тираду, некто вдруг вспомнил, что он должен играть роль хозяина и стал разливать чай по кружкам, добавляя ароматную заварку из заварного чайника.

— Кушайте, не стесняйтесь, — сказал он и виновато улыбнулся.

— Вы кончали среднюю школу в сталинские времена? — спросил я.

— Да.

— Университет тоже?

— Да.

— Вы хорошо учились?

— Был один из лучших на курсе.

— Где работали после окончания?

— О, я жил несколько лет в глухой мордовской деревушке. На лоне природы. Работал учителем. Отношение ко мне было хорошее.

— А в университете вы преподаете давно?

— С начала шестидесятых годов.

Некто был очень рад, что у нас течет легкая, непринужденная беседа — наш общий "шеф" будет доволен. Я же получил необходимые анкетные данные собеседника и мог от вопросительных предложений перейти к повествовательным. — Вот вы все время твердите, что к вам хорошо относятся, что вы не чувствуете антисемитизма и ни за что не поехали бы в Израиль. А между тем, ваша собственная судьба — подтверждение обратного. Смотрите, вы — горожанин, у вас в Саранске квартира, кон-чили университет блестяще, вы — подающий надежды философ, и ваша дипломная работа посвящена религиям Востока. Что с вами сделали? Может быть, вы стали преподавать философию или марксизм в вузе? Может быть, вам поручили вести хотя бы практические занятия? Нет. Вас, ушедшего с головой в вопросы философии, послали простым учителем в глухое мор-довское село, куда никто не хотел ехать, в село, где наверное, была лишь начальная школа, и вам положили жалкую зарплату в 60 рублей или что-то вроде этого. А в то же время ваши соученики, которые занимались несравненно хуже вас, остались при университете. Чем вы это объясняете? Вы прекрасно знаете ответ. И ответ на этот вопрос есть также ответ на вопрос, почему я уеду в Израиль, рано или поздно.

Уже на половине моего монолога "некто" умоляюще поднес палец к губам, потом стал показывать на стенки — нас, мол, под-слушивают, но я не хотел щадить его. Его, потомка тех евреев, что остались в Египте возле горшков с жирным туком. Я, кото-рый должен был вернуться через несколько минут в полуголод камеры, с восемью с половиной лет заключения впереди, чув-ствовал себя счастливым по сравнению с ним, преподавателем философии в Саранском университете, обладателем трехком-натной квартиры в центре города "с видом на море и обратно".

Зашел "шеф" — время "приятной" беседы истекло. Нахально набив карманы печеньем для ребят, я взял руки назад прямо при философе, чтобы он мог испить всю чашу, и вышел вслед за надзирателем.

Хотя "шефу" было ясно, что толку от нашей беседы с философом не было, скорее был "антитолк", тем не менее, "шеф" про-должал действовать по плану. Наверно, план был утвержден вышестоящей инстанцией, на его реализацию отпущены какие-то средства из бюджета (печенье, фрукты и т. д. и т. п.). И никто не мог остановить обороты маховика, работающего вхолостую.

Миша Коренблит тоже получил аналогичную встречу со своим коллегой. Марку летчика не нашли. Для него срочно отловили и доставили простого еврея-инженера.

Последний пункт плана был гвоздем программы. В конце января приехала Ева. Нас оставили одних на два часа в каби-нете следователя. Потом у Евы приняли "нелегальную" передачу в пять килограммов. Эти "пять" килограммов я с трудом дота-щил до камеры. Миша тоже получил свидание с Полиной Юдборовской, своей "оперативной невестой" по плану операции "Свадьба". Полина привезла с собой чемодан с консервами, и пять килограммов Миши Коренблита оказались намного тяже-лее пяти килограммов моих. Когда мы вывалили на пол наши две передачи, чтоб разделить на три, весь пол был заставлен. Даже если мы все втроем попадем в разные зоны, ребятам хватит на несколько хороших сабантуев. Огромный торт, куплен-ный Евой всего лишь пять дней тому назад в лучшем кафе Ленинграда, которое ленинградцы по старой памяти называют "Нордом", хотя во времена борьбы с низкопоклонством перед иностранщиной его переименовали в "Север", я зажал для зо-ны, на которую попаду сам.

Теперь, в условиях изобилия, мы позволили себе наесться досыта. Настроение резко пошло в гору, и Миша запел. У него оказался очень приятный тенор, а репертуар... ну прямо для меня — любимые песни Утесова и Шульженко. Несколько часов мы ходили по камере и пели, а Марк был приговорен к слушанию.

Мы пели не только потому, что были сыты. Мы пели и потому, что Ева и Полина привезли хорошие известия. Шла массовая алия. Кроме авиалиний через Берлин и Будапешт, ввели железнодорожную линию через Брест, и все же билеты были рас-куплены на несколько месяцев вперед. Многие наши знакомые, в том числе бывшие ульпанисты, уже Дома. Если мы предо-ставим слово Гарику, он скажет коротко и ясно: "Евреи продолжают разъезжаться под свист и улюлюканье народа, и скоро вся семья цветущих наций останется семьею без урода"*.

У нас было чертовски хорошее настроение. Мы пели.
________________________________________
* Игорь Гарик "Еврейские дацзыбао"

ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ БУТЫЛКА

А через пять дней мы ушли на этап. На этот раз быстро проскочили пересылку в Потьме и добрались до узкоколейки. Здесь — вход в Дубравлаг, один из островов Архипелага Гулаг.

Вагончики на узкоколейке — "министолыпины". Все, как в большом "Столыпине", но укороченного образца. Нас сажа-ют в общий отсек с другими зэками. Один из них идет на особо строгий режим, то есть попадет в лагерь с Эдиком Кузнецовым, Юрой Федоровым и Алешей Мурженко. Обычно зэков на особо строгий везут в тщательной изоляции, но он, по-видимому, был один, все отсеки перегружены, и у конвоя не было другого выхода. А, может быть, элементарно набрехал мне в расчете на ка-кой-нибудь навар. И навар был. У меня оставались к тому времени последние пять пачек сигарет. Четыре из них — дешевые сигареты "Памир" и одна пачка хороших сигарет с изображением кораблика под парусами. Я написал под корабликом не-сколько слов привета Эдику и отдал полосатому*. За работу я вручил ему авансом четыре пачки "Памира". Шанс, что пачка с корабликом попадет по назначению, был почти теоретическим. Но все же был.
________________________________________
* Полосатыми называют заключенных особо строгого режима за продольные серые полосы на их одежде.

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Паровозик дотащил нас, наконец, до последней тупиковой станции узко-колейки Барашево. Здесь кустовая больница для заключенных: лагеря в Барашево нет. Начинается разгрузка, но нас почему-то не выгружают. И Большие Ожидания Марка Дымшица вновь оживают. Раздается гудок, и поезд трогается в обратном на-правлении. Нас снова везут назад. Может, не зря приезжал из Москвы в Саранск тот полковник в безукоризненном сером кос-тюме...

Марк заключает со мной третье пари, почти символическое, всего на одну бутылку коньяка. На двадцать шестую. В нашем кубрике шум, смех. Миша снова разнимает.

Вдруг из соседнего отсека кто-то барабанит по смежной перегородке:

— Гиля, это ты?

— Я, кто это?

— Лева Ягман. Привет!

— Лева, привет! Как ты сюда попал?

— Иду назад в лагерь из больнички в Барашево. А ты идешь в зону?

— Да, вместе с Мишей Коренблитом и Марком Дымшицем. А как ты узнал, что я здесь?

— По голосу. Ты знаешь, на какую зону идешь?

— Нет.

— Ну, ладно. В Явасе начнут выгружать — увидимся.

Действительно, в Явасе нас выгружают. Я спрыгиваю с подножки в снег. Лева Ягман, худой, обросший бородой, в ватнике и ушанке, уже стоит вместе с другими зэками. Я становлюсь рядом. Мороз около сорока. Те, у кого нет рукавиц, засовывают руки в рукава и пляшут на месте. По обе стороны глубокий снег. Автоматчики в теплых шубах и ватных ушанках, завязанных под подбородком. Собаки — в собственном меху. А нас мороз пробирает до косточек.

Но я стою рядом с Левой. Через несколько часов я вольюсь в коммуну, и это главное. Раздается команда. Колонна трога-ется к машинам. Воронок идет по зимней лесной дороге. Это далеко не американский хайвей. То и дело он подпрыгивает на кочках, ухабах и лесных корнях. Те, кто не вцепились в скамейку, подлетают в воздух и шлепаются вниз. Не успевают они подняться с пола и сесть, как на крутом вираже их бросает на соседей и снова на пол. Начинает мутить. Некоторые бледнеют, тяжело дышат, и пар изо ртов тут же изморозью оседает на подбородках.

Через час езды я уже чуть живой и остальные не лучше. Воронок наконец останавливается. Появляется начальник конвоя с папками. Кого? Мою фамилию называют, и я с радостью выкатываюсь из воронка. Мы с Левой прибыли в лагерь № 19. Машина уходит, увозя Мишу и Марка. Мы остаемся под конвоем у ворот. Ждем приемки.

Меня все еще мутит, но не выташнивает. Слабость. Ноги и руки закоченели. (Потом я узнаю, как такой же путь проделала в лагерь Сима Каминская. По дороге на свидание с Лассалем. Раз-ница между нами была в том, что я в пути вцеплялся в скамейку воронка, а Сима — в ручки кастрюли с домашним супом, которым она хотела побаловать Лассаля. Она судорожно вцеплялась в ручки кастрюли, чтобы предотвратить разбрызгивание, и вместе с супом летала по машине. Когда Лассаль уви-дел ее бледное в синяках лицо, наверное, не знал, радоваться или рыдать навзрыд.)

Приходят лагерные надзиратели, начинается приемка. Леву как "возвращенца" сразу же пропускают в зону. Меня при-водят на вахту. Стригут наголо и переодевают в форменную одежду зэка. Приносят тарелку с гороховым супом и кашу. На уголке стола я начинаю есть. Весь остальной стол завален содержимым моего рюкзака и чемодана. Идет сортировка. Мне оставляют положенное количество нижнего белья, летнего и зимнего, ушанку, шарф. Носки и носовые платки без ограничения. Туа-летные принадлежности. Полотенца. Кое-что по мелочи. Все книги и записи на досмотр. Все остальное иметь при себе не поло-жено — будет лежать на складе за зоной. При освобождении получу.

Меня выпускают в зону, и я сразу же попадаю в объятия наших ребят, которые узнали от Левы о нашем прибытии. Сио-нисты на зоне — один кулак, и я сразу же чувствую это. Вечером в одной из секций, где живут трое наших, устраивается сионистский сабантуй. Формально входить в чужую секцию запрещено, но в лагере часто приходится выбирать между нужно-запрещенным и ненужно-разрешенным.

Со всей секции собраны табуретки. Кто-то старательно делит Евин торт на равные порции. Затем один отворачивается от стола, а другой, указывая на порцию, спрашивает у него: "Кому?" Этот зэковский способ дележки самый справедливый и пре-дотвращает всевозможные подозрения.

Коммуна сионистов девятнадцатого лагеря состоит из девяти человек, теперь со мной будет миньян*. Из тех, с кем я сидел на скамье подсудимых на Втором ленинградском околосамолетном процессе, в лагере Лева Ягман и Витя Богуславский, с Пер-вого ленинградского самолетного процесса — Толя Альтман и Борис Пенсон, с Кишиневского процесса — Толя Гольдфельд, Саша Гальперин и Харик Кижнер, с Рижского — Миша Шепшелович. Девятый — Юра Вудка, бывший рязанский студент, ко-торый сел как участник одного из молодежных марксистских кружков, отвергающих марксизм советского образца. Юра, как и многие другие евреи-диссиденты, присоединился к сионистской лавине, пришедшей в лагеря в 1971 году, и стал равноправным и идейным членом сионистской лагерной коммуны.
________________________________________
* Миньян, кворум, - 10 взрослых мужчин, - необходимый для совершения публичного богослужения и ряда религиозных церемоний.

Сионистский сабантуй заканчивается без помех. За все время в секцию не заскочил ни один надзиратель, никто не составил акт о нарушении режима. Нордовский торт исчез, остались лишь порции тех, кто работает в вечернюю смену в промышленной зоне. Не следует искушать судьбу. Мы быстренько убираем со стола, раскидываем по местам табуретки и выходим наружу.

Я докладываю ребятам о трех месяцах в Саранской тюрьме и о своих выводах: свое дело мы сделали, теперь надо сидеть спокойно и не мешать освободить нас досрочно. На меня набрасываются с редким единодушием, и я тут же затыкаюсь. Мне рассказывают о голодовке, которую ребята провели в годовщину Первого ленинградского процесса 24 декабря, и мне сразу становится ясно, почему вдруг завернули нашу тройку на "перевоспитание" в Саранск и не допустили до лагерей в конце прошлого года. Узнаю, что из лагеря тогда ушло обращение к мировой общественности и евреям всего мира.

Я прочту его через многие годы:

"Сегодня, 24 декабря 1971 года, в годовщину вынесения жестокого приговора на Первом ленинградском процессе евреям, же-лавшим выехать в Израиль, мы, жертвы этого и последовавших процессов, объявляем трехдневную голодовку-протест. Мы заявляем, что никогда злоба и ненависть не руководили нами в отношениях с советским государством, мы не ставили задачи подрыва его. Мы считали и считаем Израиль своей родиной, и только горячее желание жить там при-вело нас к конфликту с советскими органами.

Объявляя голодовку-протест, мы требуем:

1. Свободного выезда евреев из Советского Союза в Израиль.

2. Мы добиваемся оформления нашего израильского гражданства и отказываемся от советского. В связи с этим мы посылаем сегодня письмо в президиум верховного совета СССР и в посольство Голландии.

3. Мы требуем пересмотра всех наших дел и немедленного освобождения Сильвы Залмансон.

4. Так как отныне мы считаем себя гражданами Израиля, мы не желаем находиться с людьми, запятнавшими себя кро-вью евреев в годы Второй мировой войны, и требуем перевода в сектор инподданных до пересмотра наших дел.

5. В связи с жестоким обращением с нами администрации, мы требуем присутствия представителей Международного Красного Креста.

Мы обращаемся к мировой общественности и евреям во всем мире: поддержите нас.

Альтман, Богуславский, Гальперин, Гольдфельд, Кижнер, Вудка, Пенсон, Шепшелович, Ягман.

К подписавшим обращение присоединились все заключенные-евреи, кроме Л. Коренблита, Вульфа Залмансона* и нахо-дящихся в Саранской тюрьме на перевоспитании Дымшица, Бутмана и М. Коренблита, не имеющих связи с родственни-ками.
________________________________________
* Когда началась голодовка. Лев Коренблит и Вульф Залман сон присоединились к остальным.

Заключенные, которые примут участие в голодовке 24 декабря: Дрейзнер, Черноглаз, Могилевер, Израиль Залмансон, Левит, Шпильберг, Каминский, Волошин, Мишинер, Хнох, Менделевич, Шур, Трахтенберг, Альтман, Богуславский, Гальперин, Гольдфельд, Кузнецов, Федоров, Мурженко".

Из письма видно, что уже к декабрю 1971 года наши ребята в лагерях в тех конкретных условиях, в которых они ока-зались, взяли линию на борьбу, а не на мирное сосуществование с администрацией, причем только двое имели при этом особое мнение. Из письма видно, что в декабре 1971 года существовала связь и четкая координация сионистских групп разных лагерей. Я как попавший в девятнадцатую зону сразу же обратил внимание, что "подписантами" письма были ребята с нашей зоны, причем сделали это в алфавитном порядке, чтобы не поставить под удар инициаторов.

Я столкнусь с действительностью лагеря, и иллюзии саранской теплицы быстро испарятся. Мне станет ясно, что справедли-вость неделима, и за спокойную жизнь в лагере придется платить муками вечной раздвоенности и, в конечном счете, мораль-ной деградацией. Я сознательно приму общую борцовскую линию, но буду принадлежать к умеренному крылу и всегда буду по возможности стремиться к тому, чтобы разыгрывающиеся эмоции не заслоняли рациональное начало всех наших акций.

* * *

За несколько минут до отбоя я добрался до своего места на койке второго яруса в одноэтажном деревянном бараке четвертого отряда.

Около полусотни зэков уже лежали на койках. Некоторые еще переговаривались, другие начинали уже похрапывать после дня нелегкой работы.

Подо мной, на первом ярусе, спал плотный коротыш — полицай из-под Гомеля. Получить другое соседство было нелегко: большинство в секции — полицаи. Остальные: бандеровцы, прибалтийские "лесные братья", уголовники. Диссидентов почти что не было. Сионистов не было ни одного.

Едва успел я взобраться на койку, как дневальный вырубил свет. Какое блаженство — впервые за полтора года в темноте, без яркого света тюремных ламп. Сняв робу и наощупь повесив ее на спинку койки, залез под одеяло. И тут же в секцию вошел надзиратель. Первая ночная проверка — все ли на месте.

Лег поудобнее и сразу услышал противный скрип кроватных пружин. Мои или совпадение? Я снова меняю положение и вновь дикий скрип. Ясно, скрипит моя койка, однако по какому-то непонятному мне психологическому закону именно сейчас я не могу найти удобное положение для тела. Мне все время хочется еще чуть-чуть подвинуться, но малейшее движение вызы-вает леденящий душу скрип. Каждую минуту я ожидаю, что кто-то в секции не выдержит и завопит:

— Эй ты, новичок, кончай крутиться, а не то...

У новичка в лагере статус, как у новобранца на корабле. Он ниже всех в зэковской иерархии, пока не докажет обратного. По-этому на первых порах новичок должен быть трижды осторожен: любое его слово слышат даже при общем гвалте. И пружины его койки не должны скрипеть.

Засыпаю с мыслью: завтра, кровь из носа, должен написать письмо Еве. И не забыть спросить у ребят, как бороться с проклятыми пружинами.

Я засыпаю, и три сестры милосердных становятся у моего изголовья. Вера. Надежда. Любовь.

Долгая пересадка на пути в Иерусалим продолжается ...

Полный текст книги в Интернете находится по адресу : http://www.gulagmuseum.org/bibl/butman_vremya_molchat.doc


На первую страницу

На страницу Дубравлаг и его обитатели

Hosted by uCoz